Я думаю, моя мать вполне могла бы стать колдуньей, если бы захотела. Однако она встретила моего отца, почтенного священника, и их женитьба свела на нет реальную для нее возможность превратиться со временем во вторую фею Моргану. Вместо этого она стала женой английского викария и управляла приходом так, как было принято тогда ― более полувека назад, ― железной рукой, даже не прикрытой перчаткой. Она сохранила всю яркость своей натуры, являя во всем свое превосходство, сдобренное налетом жестокости, и не испытывая ни малейшего сочувствия к слабости и некомпетентности. Думаю, у меня было трудное детство. Наверное, и у нее было такое же. Я помню фотографию ее матери, своей бабушки, которую я так никогда и не видела и которой, однако, я боялась все детство: стянутые назад волосы, жесткий, испытующий взгляд и безгубый рот… Бабушка жила где-то в дебрях Новой Зеландии и обладала всеми необходимыми добродетелями первопроходцев и, кроме того, была известной целительницей и сиделкой. В былые времена ее, наверное, считали бы знахаркой или колдуньей. Впрочем, именно так она и выглядела. Моя мать ― улучшенная с точки зрения внешности копия бабушки ― унаследовала от нее все эти качества. Безжалостная по отношению к здоровым, принципиально презирающая всех женщин, безразличная к детям и животным, она тем не менее была бесконечно внимательна и терпелива с новорожденными и прекрасно ухаживала за больными. Лет сто назад она бы кормила бедных и убогих бесплатным супом и желе, но эти времена прошли, и теперь вместо этого она председательствовала на деревенских собраниях и делала то же желе и джемы для продажи («Нам нужны деньги, а люди все равно не ценят то, что достается им бесплатно»); и когда же в шахте происходил несчастный случай, она всегда шла туда вместе со своим мужем и доктором и была нужна там не меньше, чем они.
Мы жили в холодном мрачном шахтерском поселке на севере Англии. Наш дом, неплохо построенный, был тем не менее ужасным: слишком большим и страшно холодным. Вода была очень жесткой от содержащегося в ней известняка и всегда ледяной. В юности моя мать не знала, что такое горячая ванна, поэтому не видела причин тратить деньги на нагреватель для воды. Если нам нужна была вода для мытья, мы кипятили ее в кастрюлях на плите. Ванну дозволялось принимать только раз в неделю: два дюйма жесткой тепловатой воды. Уголь обходился нам дорого ― по фунту за тонну, а электричество для церкви и дома священника подавалось бесплатно, поэтому иногда мне разрешали включать в своей крошечной холодной комнате слабый электрический обогреватель, и это не давало мне окончательно замерзнуть. Руки и ноги у меня всегда были обморожены, но жаловаться на это считалось недостойной слабостью, поэтому на это никогда не обращали внимания.
Дом священника стоял на краю деревни, отделенный от церкви большим садом, где мой отец, которому помогал старый могильщик («Я хорошо копаю, я это здорово умею»), проводил все свободное от пастырских обязанностей время. С одной стороны сада шла дорога, с трех других его окружало кладбище. «Тихие соседи», ― говорили мы, и это была чистая правда. Я не помню, чтобы меня беспокоила мысль о покойниках, лежащих в земле так близко от дома. Более того, наш обычный короткий путь в деревню лежал через самую старую часть кладбища. Для предоставленного самому себе ребенка такое место было довольно мрачным, и, наверное, мое детство было даже более одиноким и грустным, чем у Шарлотты Бронте в Хейворте. Впрочем, так было не всегда, и воспоминания о собственном Золотом Веке помогали мне переносить тяготы теперешней моей жизни.
До того как мне исполнилось семь лет, мы жили в маленькой деревушке душ в двести или около того. Приход наш был небольшим, мы сами ― очень бедными, но само местечко было чудесным, работа моего отца ― легкой, а наш дом ― небольшим и удобным: старинный невысокий белый особнячок, стены увиты плющом, под стенами разбиты клумбы пахучих фиалок, белые розы заглядывают через портик. Среди сирени стояла беседка, а позади ― теннисный корт, за которым тщательно ухаживал мой отец и куда иногда захаживали поиграть наши соседи. Приход состоял в основном из фермеров. Их владения были разбросаны на пространстве в несколько квадратных миль, по которому шла только одна «главная» дорога. Машинами почти никто не пользовался ― ходили пешком или ездили на двуколке. Автобусов не было вовсе, а железнодорожная станция находилась в двух милях от деревни.
Всего семь лет. Но даже сейчас, когда с тех пор прошло почти в десять раз больше времени, воспоминания о той поре нисколько не потускнели и не стерлись в памяти, и груз прожитых лет никак не отразился на них.
Зеленая деревушка, в центре ― старинная серая церковь, пасущиеся ослики и козы. Везде огромные деревья ― на лужайках, в садах, вдоль дороги. Сама дорога ― с тремя глубокими колеями от колес и копыт, вьющаяся между живыми изгородями из диких цветов. Нагретые солнцем камни, которыми вымощен наш двор, где гуляют куры и дремлет кот. Звон из соседней кузницы и резкий запах паленых копыт, когда кузнец подковывает чью-то лошадь. Сад, в котором растут пионы, фиалки и цветы водосбора, похожие на восседающих в гнезде голубей. Целые облака сирени, свешивающиеся над дверью школы, что в самом конце сада, и огромные желтые розы у ступенек, ведущих на теннисный корт.
И ни единого человека. В этих дорогих моему сердцу воспоминаниях нет места людям. Впрочем, за одним исключением. Я прекрасно помню день, когда я впервые повстречала двоюродную сестру своей матери ― Джэйлис.